
– Мы с вами вот что, – Это Фёдор Потапович подошёл – мы вас, говнюков, сейчас расстреляем, если добровольно не признаетесь.
– Мы признаемся, Потапыч, мы признаемся! – это у Григория Евстигнеевича нервы шалить стали, – Мы во всём признаемся, только скажи в чём.
– В чём? Будто сам не знаешь. В убийстве главы совета предпринимателей Симонова.
– Ну ты, чё, Фёдор Потапович? – озаботился Григорий Евстигнеевич, – Ты чё? Я же за жизнь мухи не убил, а ты…
– Товсь! – прозвенела команда и на нас уставилось три автомата.
– Ты чё, Потапыч, ты чё?
– Огонь!
Грохнуло и сверкнуло. И мне в щёку вонзился осколок кирпича. Я скосил глаза на Григория Евстигнеевича. Тот медленно оползал по стенке.
– Ишь ты, сомлел, родимый. В отделение их.
Нас пинками затолкали в машину и буквально через три минуты мы поднимались по ступенькам парадной лестницы полицейского управления.
Потом нас провели в подвал, где располагались камеры предварительного заключения. Потом нас ещё раз обыскали, отобрали часы, остатки денег и шнурки от тапочек Григория Евстигнеевича. Потом меня втолкнули в камеру и сняли наручники. Потом за мной закрылась обитая жестью дверь с глазком и окошечком под названием кормушка.
Камера моя была не большая и не маленькая. Камера была размером с кухню в хрущёвке. Зарешёченная лампочка над дверью, окно из стеклоблоков, парашка в углу у самой двери. Справа стенная ниша имитировала полки. В ней стояла мятая аллюминеевая кружка.
Я закурил, – курево нам оставили, слава Богу, – и стал читать надписи, оставленные на стенах предыдущими жильцами. Среди многочисленных – «Здесь был Санёк»! и «Кто не был, тот будет, кто был не забудет», – выделялась полная отчаяния – «Господи! Прости меня, грешного!» с припиской снизу – «Братва! Ворона – чёрт.» Я сел в уголке и прислонился к стене. Рядом красовалась надпись «Не забуду мать родную.» И мне послышался мамин голос:
