
— Сознайтесь, — сказал он вдруг, подняв голову и разглядывая нас, — вы ко мне цеплялись за фургон?
— Цеплялись, — сознались мы, — да когда это было.
Он даже обрадовался, что мы к нему до войны на фургон цеплялись.
— Не гнал я вас, ребята, верно?
— Когда гнали, а когда и нет.
— Очень редко гнал, — задумался, как будто это сейчас значение имело.
— Вообще-то редко, — говорим.
Он оживился:
— Катались на моей лошадке, будь здоров.
— А нас за фургоном и не видно было, — говорю, — вы и гнать-то не могли.
— Так что же вы думаете, я вас не чувствовал? Я вас прекрасно чувствовал. Эх, если бы сейчас я на фургоне ездил, не гнал бы вас совсем, ребята… Катались бы, сколько вашей душе угодно.
— Да мы на вас не обижаемся, — сказал Вовка.
— Да мы и забыли, — сказал я.
— Но я-то не забыл. — Он долго хвалил свою лошадь, расписывал её достоинства, извинялся перед нами, что не давал нам кататься, не мог отделаться от воспоминаний.
Я думал о патронах.
— Играть-то будешь? — спросил Павел.
— Не, — сказал я.
— Чего ж садился?
— Патроны хотел у вас спросить.
— С ума все посходили, — сказал он, — какой раз спрашивают у меня патроны!
— Мы первый раз у вас спрашиваем.
— Просили вроде вас.
— Нет, нет, мы не просили.
Он вздохнул.
— Полюбуйтесь, что сделали со мной патроны. Малейшей тряски не могу переносить по булыжной мостовой, прощай, моя лошадка…
— Так это же немецкие, — сказал я. — Фашистские патроны нам не нужны, правда, Вовка?
— Нам нужны отечественные, — сказал Вовка.
Он качал головой и собирал шашки.
Вовка тянул меня за рукав, и мы с Павлом попрощались.
— Зря у него спрашивали, — сказал Вовка.
