— Из него будет человек! — Вор снова похлопал меня по плечу.

— Человек! — предательски захихикал Смирнов. — Он стихи знает.

— Стихи — бальзам для сердца! — вдруг вступился за меня вор. Он закрыл глаза и, раскачиваясь, запел пронзительным, хриплым голосом:

Ты жива еще, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет! Пусть струится над твоей избушкой Тот вечерний несказанный свет. Пишут мне, что ты, тая тревогу, Загрустила шибко обо мне, Что ты часто ходишь на дорогу В старомодном ветхом шушуне.

По неестественно белому лицу этого странного человека катились самые настоящие слезы. Правда, песня была такая, что и у меня защемило сердце, но чтоб от песни плакать — такое я видел впервые.

И тебе в вечернем синем мраке Часто видится одно и то ж: Будто кто-то мне в кабацкой драке Саданул под сердце финский нож.

«Бандитская песня», — решил я, но вор закрутил вдруг бешено головой, сморщился, словно в лицо ему, в оба глаза, впилось по здоровенному шмелю, а спел тихо, совсем по-человечески удивительные, очень простые слова:

Ничего, родная! Успокойся. Это только тягостная бредь. Не такой уж горький я пропойца, Чтоб, тебя не видя, умереть. Я по-прежнему такой же нежный И мечтаю только лишь о том. Чтоб скорее от тоски мятежной Воротиться в низенький наш дом.

Вор оборвал песню, вытер слезы.

— Сердце вы мне растревожили, ребята. Пойду! — Он встал, зло отбросил носком сверкающего сапога бутылку. — Не пейте эту гадость, ребята. Еще успеется.

И ушел.

Толяна выглянул из-за куста, поглядел ему вослед и уже только потом покрутил пальцем у виска:



19 из 100