
Да вы что! В Ленинграде я чувствовал себя как в пустыне... Да, это была пустыня! Меньше всего я хотел бы приехать сейчас в Ленинград!.. А последней каплей было то, что меня лишили слова. Для меня очень важно в жизни общаться с людьми, я любил выступать перед аудиторией. Но в тот момент на каждом моем выступлении были люди из соответствующих организаций и начались вызовы в горком и обком и требования отчетов о том, что я говорил и почему. Потом эти грязные письма в «Советском спорте». Я понял, что это все!
— Я помню один ваш разговор со Спасским. Вы говорили ему, что надо ценить то, что делается для шахматистов, что живут шахматисты лучше других, много ездят. И нет ли у вас, человека, пережившего ребенком блокаду и выросшего без отца, и добившегося тем не менее в жизни успеха, чувства вины...
Он резко перебил меня
Перед кем?
...Скажем так: перед Родиной!
Корчной встал во весь рост. Оглянулся по сторонам.
Потом сказал:
— Я хочу пройтись. Вы не против?
Мы вышли на набережную. На солнце было жарко.
— Идемте в парк. Пройдемся по травке. Здесь это можно. Здесь все для человека,— он рассмеялся, но как-то мрачно.
Мы пошли по газону.
— Для Родины я сделал все, что мог. Все-таки я побеждал на Олимпиадах и считался, как вам известно, командным игроком. Но более важным я считаю то, что словом объяснял людям правду... И когда меня лишили слова, я понял, что Родине не могу быть больше полезен. Я сказал себе: мне здесь... то есть там, делать нечего.
По соседней аллее прогуливался Борис Васильевич Спасский. Увидев нас, остановился, удивленно развел руками и громко, чтобы мы расслышали, произнес: «Шестнадцать лет спустя!» Мы все рассмеялись, и он подошел к нам. Протянул руку Корчному и в том же легком тоне сказал:
— Здорово, орел!
Но лицо Виктора Львовича было серьезно, и он подчеркнуто официально, даже сухо, ответил на его приветствие. В установившейся тишине легко было уловить напряжение, и Спасский сразу отошел он нас.
