
— Птица божья так чудно поет, а ведь у нее только одна дырочка в глотке, а ты, Бюиссон, не справишься, когда на твоем галубете целых три?
— О чем болтает ваш музыкант, о каких дырочках? — спросил меня Хоштейн.
Я попытался объяснить суть дела, объяснить, как важно, чтобы во флейте было не пять отверстий, а три, попытался охарактеризовать своеобразие игры одного человека на двух инструментах.
— Но ведь играть вдвоем гораздо удобнее, — заметила Мари Лоран.
В доказательство я попытался изобразить па фарандолы. Мои усилия были и тут напрасны, передо мной приоткрылась жестокая правда: чтобы и другие увидели те поэтические картины, которые являлись моим глазам, когда я слушал бесхитростные старинные мелодии тамбурина, музыканту следовало привезти с собою в Париж откос холма, клочок синего неба и глоток южного воз* духа.
— За работу, за работу, друзья!
Репетиция возобновилась, никто больше не обращал внимания на музыканта. Бюиссон не двигался. Он стоял на посту, твердо уверенный, что участвует в спектакле. После первого акта мне стало стыдно оставлять его на бочке, где маячил его силуэт.
— Слезай скорее, Бюиссон!
— А когда подписывать бумагу?
Несчастный был уверен в том, что имел потрясающий успех, и показывал мне гербовую бумагу — договор, заранее приготовленной с чисто крестьянской предусмотрительностью.
— Нет, не сегодня… Тебе напишут… Осторожнее, черт возьми! Твой тамбурин обо все задевает и так грохочет!
Теперь я стыдился тамбурина, боялся, что кто-нибудь услышит его, и какова же была моя радость, мое облегчение, когда мы погрузили его на извозчика! Целую неделю я не смел показаться в театре.
Вскоре ко мне пришел Бюиссон.
— Ну как договор?..
— Договор?.. Ах да, договор!.. Видишь ли, Хоштейн не решается, он не понимает…
