
е идет вразнос, будто хочет перед всеми ими выговорить свою душу, выбить ее напоследок каблуками на рушащихся балках и перекрытиях, выказать, как ему кажется, до конца и навеки...
Знакомая картина, не правда ли? Какая-то удивительно русская. Уже не раз меченная за последние сто лет кованым солдатским сапогом — в углу, вместо подписи художника.
Идут годы, вырастают те, кто были когда-то детьми, и в свою очередь приводят своих детей к этой картине, и точно так же первые, робкие детские "почему" смолкают — дети начинают всматриваться. И их тоже завораживают языки пламени...
Самое страшное, что действительно возник какой-то ритуал новейшей российской истории. Когда даже номенклатурное косноязычие становится неотъемлемой частью обряда, эдаким шаманским бормотанием: "Хотели как лучше, получилось как всегда... всегда… всегда... не получилось, не получилось... как лучше, не получилось..."
А подрастают, и в глазах их — та же зачарованность, В самом деле, что может быть интересней пламени и пожара? Это притягивает, это парализует волю.
"Папа, папа, а на чем играет "великий музыкант Ростропович (малыш, прочитав афишу)?" — "На костях, сынок..." (после октября 1993-го года).
И все те же, описанные еще Блоком, "зарева пожаров" в глазах...
ПЕРЕДО МНОЙ РАССКАЗЫ МОЛОДОГО РУССКОГО писателя Олега Селедцова, живущего посреди одного из многочисленных титульных суверенитетов "ленинско-ельцинской империи":
"В пять часов утра, когда Зеленодар еще нежился в последней волне самых сладких и крепких снов, в квартире классика Инжиро-Бананской литературы Юлия Ашдваашева зазвонил телефон..."
