
Небесный хор, что сумрачен и гулок,
И шелест крыл… И отскрипевший сук.
И ясень, затенивший переулок.
Как близко всё!
Как ясного ясней!
“Кукушка”-паровоз, смешной и юркий,
Какая мостовая! — а по ней
Какой же чудо-обруч гонит Юрка!
Какой возница щёлкает кнутом,
Нас, пацанву настырную, пугая!
Какой там дом!
Какие в доме том
Тарелки и ножи! И жизнь другая.
Там весело трезвонит телефон -
Да, те-ле-фон -
как много в этом звуке!
Хозяйкин лик в портретах повторён,
И патефон рыдает о разлуке.
Его за ручку можно покрутить -
Тебе дадут, ты ночью в сад не лазил…
А женщина крючком зацепит нить:
— Что не растёшь? Старик Сазонов сглазил?..
Мне в то виденье хочется шагнуть,
Помочь настроить примус тёте Клаве
И градусник разбить, чтоб видеть: ртуть -
Серебряная пыль в златой оправе.
Чтобы слились в мгновенье много дней,
Чтоб вслед шептали:
— Наш он… здешний… местный…
Чтобы с годами сделались слышней
И веток перестук,
и хор небесный…
В двадцатом столетии…
В двадцатом столетии… О, времена,
Когда не спешат предаваться итогу!.. -
В двадцатом столетье осталась страна,
Меня снарядившая в эту дорогу.
И первая ёлка, и первая боль
От первого “нет” тихой женщины Оли,
И сломанный, глухо звучащий бемоль,
И боль, заглушившая эти бемоли.
Все там, где подходит к тебе медсестра,
И утро безрадостно пахнет карболкой.
А руки не могут уже без пера,
Как недруг не может без гадости колкой.
В двадцатом столетии… Речка течёт.
В канаве, у мостика, квакают жабы.
Мустыгин сравнял наконец-таки счёт,
И нам до свистка продержаться хотя бы…
А вечером Климова в роли Стюарт,
И ты, за два месяца взявший билеты,
