
- Уйди! Я еще немного попою и перестану!
Иван, как птичка, свернул голову на плечо, глуповато уставился на меня печальными глазами и открыл рот. Я отвернулся от него и грянул дальше:
Знает свод голубой,
Знает встречный любой,
Даже старый наш клен
Знает, как я влюблен...
Иван хихикнул и поддернул кальсоны.
Я замахнулся на него.
Лицо Ивана вытянулось и сделалось вовсе глупым. Я ушел в палату. Так и не дозвался я, кого хотел. Для Ивана или просто так мне петь не хотелось.
А в палате-то у нас перемена! Пока я шлялся да соло исполнял в санпропускнике, вместо Антипова Афони танкиста доложили. С Сандомирского плацдарма партию раненых привезли. Танкист мечется, кричит: "Горим! Братцы, в нижний люк! Горим! Братцы, не бросайте!.." И бьется-бьется - того и гляди с койки свалится. Нянь в госпитале не хватает, поэтому без уговоров и приказов возле послеоперационных и "тяжелых" добровольно дежурят те, кто пошел на поправку.
Эту ночь мы поделили с Рюриком. Он тоже начинает потихоньку бродить по палате, правда еще за койки держится. Не спал также старшина Гусаков. В изолятор к Афоне его не допускают, самогонкой он не разжился - не на что самогонки купить: и часишки, и все, что было, уже позагонял.
Рюрик поздней ночью убрел в операционную, явился оттуда с Лидой - она что-то несла в мензурке. Я не видел Лиду с того самого раза, поспешно вскочил с кровати.
- Здрасте!
- Здравствуйте, здравствуйте! - мимоходом бросила она - и к Гусакову: - Ну что вы, ей-богу! У нас на операции нет спирту, иодом обходимся. Нате вот... - и сунула ему склянку.
Гусаков, не глядя, что в ней, выплеснул из мензурки в себя и скосоротился:
