На быстринке вздрагивала ветвями молоденькая смугло-зеленая яблонька. Умилила она Афанасия тем, что была едва ли выше пояса, а густой беловато-розовый первоцвет всплошную облепил каждую ветку, выпушился даже из ствола. И Афанасий жалостно засомневался: под силу ли несовершеннолетней и кривенькой такая буйная, до полного самоисчерпания, жажда плодоносить?

Подтянул сапоги до разножья и, стараясь не булькать водой, пошел к яблоне, скользя подошвами по дну. Потоптался вокруг деревца, осторожно потрогал крупными и жесткими пальцами ствол и, будто раздувая пламя, подышал на влажные от водяного пара цветы, все еще сомневаясь, свой ли у яблони густоцвет?

В прежние времена Афанасий оборвал бы цвет, чтобы яолонька, не изнурял себя материнством, гнала прирост.

Но теперь, в войну, когда все живое торопилось повзрослеть, он заробел обесплодить ее. Сама справится, коли приспела охота плодоносить.

Пчела, прошумев мимо уха, села на цветок и самозабвенно начала рыться в розово-желтой сердцевине,

Афанасий выпятился на берег, подрыгал ногами, сбрасывая с сапог грязь, поднялся по тем же в каменистом взгорье вырубленным ступенькам.

У обрыва на бревне сидел отец, накинув на плечи ватник, локоть утвердил на колене, в ладони упокоил подбородок. Из короткой трубки запашистып стекал дым по усам.

- Что это за порядки, Афоня? Не появись лодка на реке или, не дай бог, в протоке за кустами. Катер подлетает: сматывайся, дед! А почему? Ты командуешь?

- Зона угрожаемая. Кто тебя знает: рыбачишь или мины ставишь?

- Мины. Магнитные. Шестьдесят пять лет знали меня, а теперь застило. Да разве я о том скорблю?

- Трудно стало понимать тебя, батя.

- Я заговариваюсь?

- Не договариваешь.

В это утро отец изводил Афанасия; мы, старики-де, свое отслужили, революцию сделали, теперь с нас, стариков-дураков, спросу мало, из профсоюза не выгонишь и в тюрьму не посадишь, если что не так завернем. А если исключишь или посадишь, пропадешь без нас, стариков.



2 из 85