
Афанасий, сжавшись, молча противостоял родителю, спасаясь: только возрази, и отца прорвет и понесет. Или еще горше: положит на стол похоронку на Витю, уйдет в едкую отрешенность. Но чем опасливее держался Афанасий близ больного места, тем чаще сам отец натыкался этой рапой на острие.
- Первый раз за всю мою жизнь не радуюсь весне.
И зачем только пережил я матушку?
- Что же делать, батя?! Жить надо...
- Жить, жить! Лодку не докрасил, бросил. Сад зачужал... А тут еще на фронте херня-мурня. Под Харьковом зашебутились наши - и молчок, притихли. Не двинут нас германцы под самое сердце?
- Наступают.
- Ну, летось внезапность. А сейчас что?
- Да я откуда знаю?! Командование объяснило - сосредоточили превосходящие силы на одном южном направлении. А больше мне неизвестно.
- Врешь. Ныне от отца скрываешься, завтра - от народа... Гляди, парень.
- Думай, что говоришь.
- Слышь, Афоня, родной, а может, оплошали мы, через свою доброту кровью умываемся? Больно уж доверчивы. Уж таких простодыр, как русские, не сыскать.
- Да, может быть, и так.
- Да что ты поспорить-то боишься?! - воскликнул отец со слезой в голосе. - Пружина слаба в душе? Чуть надавил, поддакиваешь. А вдруг я клевету на тех же германцев возвожу? Ведь когда-то Советскую власть на ноги ставили в Баварии. Тельмана двигали к власти... Ну? Или сейчас не расположены к хорошему? Или мы чем себя подмочили в глазах мирового пролетариата?
- Мы не можем позволить себе роскошь - по-русски копаться в своих ошибках, бить себя в грудь. Глупо упрекать себя. Враг жесток, - сказал Афанасий.
- А где ты видел милосердных врагов? Он тот самый, главный...
За рекой с поднизу тучи тепло взыграло солнце. Зйпели, зачирикали скворцы и воробьи по всему саду.
