
-- Ты вечно все забываешь. -- Саня выполз из-под самоходки и, держа ложку как пистолет, пошел на Щербака.-- Я тебе запретил шляться на кухню. А ты опять забыл? Зачем потащился на кухню, а? Встать, разгильдяй, когда с тобой разговаривают!
Щербак поднялся и, сгорбись, опустив голову, стоял перед командиром.
-- Отвечай: почему пошел на кухню?
-- За завтраком.
-- А почему ты пошел?
-- А кому-то все равно надо было идти.
-- Не кому-то, а заряжающему! Я же приказывал!
-- Приказывал, -- как эхо, повторил Щербак.
-- А почему же вы, Щербак, нарушаете мой приказ?
-- А Бянкин мне сказал: "Бери котелки и топай на кухню".
-- А кто здесь командир? Я или Бянкин? Отвечай мне, кто здесь командир, я или...
-- Конечно, вы, товарищ лейтенант. И полно вам ругаться. Рубайте суп, а то совсем холодный будет,-- сказал ефрейтор и потянулся к банке с тушенкой.
-- Отставить тушенку, ефрейтор Бянкин. Разве вы не знаете, что это неприкосновенный запас!-- прикрикнул Саня на заряжающего.
Ефрейтор покидал с руки на руку банку и, вздохнув, бросил ее в коробку. Саня, довольный тем, что Бянкин, которого он, откровенно говоря, побаивался, беспрекословно выполнил его приказание, уже не так грозно смотрел на водителя, и голос его сразу подобрел. Он еще продолжал ругать Щербака, но гнев его теперь звучал как награда собственному самолюбию. Впрочем, ругать Щербака можно было сколько хочешь. Он никогда не возражал, да и не обижался. Он чем-то напоминал старую, задубелую клячу, которую сколько ни бей, сколько ни кричи, она не оглянется и не прибавит шагу.
Бестолковый, неряшливый Щербак стоял, беспомощно опустив руки, и преданно смотрел на командира. Сане одновременно стало жалко водителя и стыдно за свой разнос. Но он не знал, как сменить гнев на милость. Малешкину хотелось сказать Щербаку что-нибудь доброе, теплое, но подходящих слов не находилось. И он сказал:
