
В этом „удивленье“, „тайном трепете“ — то же апокалипсическое чувство, как во всей Наполеоновской мистерии; но началось оно еще раньше, в Революции, где достигает иногда такой остроты, что соприкасается — конечно, бессознательно — с христианской эсхатологией первых веков, с чувством мирового конца: „Скоро всему конец; будет новое небо и новая земля“. В чувстве этом — конец и начало времен вместе; бесконечная древность: „сорок веков смотрит на вас с высоты пирамид“, — и новизна бесконечная, небывалость, единственность всех ощущений: этого ничьи глаза еще не видели и уже не увидят. Радостный ужас, как перед вторым пришествием; исступленный вопль ясновидящих: „Маран аса! Господь грядет!“
„Мы оставили за собой всех победителей древности, — продолжает вспоминать Сегюр. — Мы упоены были славою. Потом находила грусть: то ли изнеможенье от избытка стольких чувств, то ли одиночество на этой страшной высоте, неизвестность, в которой мы блуждали на этих высочайших вершинах, откуда открывалась перед нами безграничная даль“.
Та же эсхатология в книге Блуа: „Люди были на высочайшей вершине человечества, и, благодаря лишь присутствию этого Чудесного, Возлюбленного, Ужасного, какого никогда еще не было в мире, могли считать себя, как первые люди в раю, владыками всего, что создал Бог под небом“.
Вот что влечет людей к Наполеону: древняя мечта о потерянном рае, о царстве Божьем на земле, как на небе, и новая — о человеческом царстве свободы, братства и равенства.
Это значит: душа Наполеона — душа Революции. Он молния этой грозы: чудо морское, выброшенное на берег бездною.
Революция вскормила его, как волчица Ромула. И сколько бы ни проклинал он ее, ни убивал ее, он всегда возвращается к ней и припадает к ее железным сосцам: кровь в жилах его — волчье молоко Революции.
