
Он — сама она во плоти: „Я — Французская Революция“, — говорил он после казни герцога Энгиенского, одного из самых злых и страшных дел своих, — но не безумного: связь его с цареубийством 1793 года, Террором, душой Революции, упрочена этою казнью. Ров Венсенский, где расстрелян невинный потомок Бурбонов, есть рубеж между старым и новым порядком; разрез пуповины, соединявшей новорожденного кесаря с королевскою властью. Труп Энгиена для Бонапарта — первая ступень на императорский трон; кровь Энгиена для него — императорский пурпур.
„Только ослабляя все другие власти, я упрочу мою — власть Революции“, — говорит он в Государственном Совете по поводу своего коронования.
„Я — Французская Революция“, — говорит он в начале империи, а в конце: „Империя есть Революция“.
Революция — душа империи, ее динамика. Ею движется она, как тело душою. Только что империя дает трещины, как проступает сквозь них огненная лава революции.
„Надо снова надеть ботфорты 93-го года“, — говорит Наполеон в 1814 году, во время нашествия союзников на Францию.
Вот почему старый честный якобинец, член Комитета Общественного Спасенья, Дон Кихот и филантроп 93-го года, Карно остается верен ему до конца. „Честь и благо Франции не позволили мне сомневаться, что дело Наполеона есть все-таки дело Революции“, — объясняет эту верность другой якобинец.
„Отделить, отделить его от якобинцев“, — повторял в суеверном ужасе император Александр I на Венском конгрессе, когда получено было известие о бегстве Наполеона с о. Эльбы: кажется, Александр один понимал всю опасность того, что Наполеон снова сделается, чем раз уже был — воплощенной Революцией, „Робеспьером на коне“.
Кромешный ужас, преисподнее лицо ее — лицо Медузы, от которого все живое каменеет, — знает он, как никто. „Революция — одно из величайших бедствий, какие только небо посылает земле“.
