
Это случилось в пору светлых ночей, когда солнце касалось краем диска холодной воды и снова взмывало в небо, поднимаясь в белесое от долгого света небо.
Что-то заставило меня выйти из яранги.
На горе Лилиннэй виднелась черная фигурка возле маленького фанерного обелиска, и мне почему-то казалось, что она становится все меньше и меньше.
Я шел медленно.
Разум требован, чтобы я вернулся обратно, но что-то сильное, большое, большее, чем разум, тащило меня на гору Лилиннэй. Я побрел вдоль ручья, мимо холма, пересек болотистую ложбинку и поднялся наверх. Ноги мои обходили подушечки голубоватых мелких цветов нэет, которые так вкусны с нерпичьим жиром.
Потом стали попадаться аккуратные четырехугольники из камней, которыми обкладывали тела захороненных моих сородичей. Кое-где виднелись белые кости, черепа.
Я остановился в нескольких шагах от убитой горем девушки. И услышал ее голос. Ока пела!
И тут меня охватило смятение. Как же так? Ведь она только что похоронила любимого, и вдруг – песня! Такого не может быть! Я сделал еще несколько шагов и снова услышал пение, Оно было тихое, еле слышное. Порой можно было принять его за шум ветра, но это был голос Лены, голос русской песни.
Лена не слышала, как я подходил к ней. Лицо ее было обращено к холму земля, перемешанной с обломками камней, к фанерному обелиску, высоко торчащему над незаметными могилами чукчей и эскимосов.
И все-таки она пела. Я остановился и прислушался. Это было что-то новое, такое, что мне никогда не приходилось слышать. Это была песня-плач. То есть песня, грустная песня, которую не раз пела Лена про какую-то далекую дорогу, про деревья, про травы зеленые и тихое течение реки, про землю, которую никогда не увидит тот человек, для которого она пела.
