
Я постоял, послушал песню и тихо повернул обратно. Я шел очень медленно, прислуживаясь к тихому голосу за спиной. Сначала песня смешалась с печальным тихим шумом ветра над могильным холмом Лилиннэй, потом совсем затихла. Но в эту минуту она зазвучала у меня в душе, заполнила всего меня, и я ощутил, как по моим щекам текут слезы…
Не знаю, как другие, но я очень хорошо помню ощущение какого-то настороженного отношения к русским, вообще людям иного, приезжего племени. Это не относилось к эскимосам, живущим в соседнем селении Наукан. Люди эти были понятны и близки, потому что занимались испокон веков тем же, чем и уэленские жители. Многие уэленцы были женаты на эскимосках, в том числе и мой дядя, у которого я воспитывался. Даже поговаривали, что мой неизвестный отец – также эскимос. Словом, это были свои люди, хотя и говорили на другом языке.
Но вот русские…
Те были совсем другие. И обликом, и занятиями своими, и происхождением. Языком тоже. Они ели другую пищу, одевались по-иному и жилища имели особенные, оборудованные предметами иногда малопонятного назначения. Это был совершенно иной мир.
Русские долго не могли приспособиться к нашему жилищу, к нашему быту – к тому, что было понятным, привычным и необходимым. От этого было к ним отношение отнюдь не подобострастное, а скорее снисходительное: они мало понимали настоящую жизнь.
Немаловажную роль в установлении такого отношения к русским играло и самоназвание "чукчи", что значило "люди в истинном значении", а предметы бытового обихода, язык – словом, все, что относилось к чукчам, все это соответственно называлось, в отличие от чужого: истинная обувь – торбаса, истинное жилище – яранга, истинный разговор – чукотский язык, и даже чукотская женщина, в отличие от всякой другой, звалась "лыгинэвыскэт" – истинная женщина. Такое самоназвание таило опасность противопоставления, и, надо сказать, среди моих земляков в ту пору находились большие оригиналы, пытавшиеся на этом основании доказать второсортность пришлых людей.
