
— Иди, иди!..
И мокрая шерсть в губах Лукерьи. Пахнет кисло овчинами старуха. Щеки под скулы, скулы, как дряхлый навес над глазами. Силы в костях нет. Тело гнется, как тряпица. Выпучив глаза, глодала лошадь крыс, била твердым, сухим, как небо, копытом пищащую плотную массу.
И у людей — руки, как пыль. Еле вчетвером к вечеру нагребли полтелеги.
— Начивать придется, — сказал Фаддей.
Сварила Надька теплого маленького мяса. Мирон было зажмурился. Махая ложкой, потряс котелок Фаддей.
— Ерепениться тебе, кустябина. Лопай, а не то вылью.
И сам торопливо заскреб ложкой, доставая со дна мясо. Наевшись, Надька сварила еще котелок и отправила с ним Сеньку к матери, в деревню.
Тут же, не отходя от костра, уснули. Сенька прошел версту и тоже уснул.
Возвратился он утром. Подавая котелок, сказал:
— Мамка ешшо просила.
Тыкая палкй в остро бежавшие головки крыс, сказал:
— Мамка парнишку-то твого покормить хотела, да на пол сбросила. А поднять-то не могла. Зверь-то ему нос да руку съел.
Надька, зажав живот, кинула кол и пошла к деревне. Рот у ней узкий и сухой, расхлестнулся по пыльному лицу. За писком бежавших крыс не было слышно ее плача.
— Робь, куда те поперло! — крикнул Фаддей. — Не подохнет, выживет!
Пришел в избу председатель исполкома Тимохин. Пощупал отгрызенную у ребенка руку. Закрыл ребенка тряпицей и, присаживаясь на лавку, сказал:
— Надо протокол. Може вы сами съели. Сполкому сказано — обо всех таких случаях доносить в принадлежность.
Оглядел высокого, едва подтянутого мясами, Мирона.
— Ишь какой отъелся. Може он и съел. Моя обязанность — не верить. Опять, зачем крысе человека исть?
Лукерья, покрывшись тулупом, спала. Во сне она икнула. Председатель поднялся, ткнул плачущую Надьку и пошел.
— Ты, Надька, не вой. Еще другого сделаешь. Очень просто. A на протокол я секретаря пришлю. Протокол напишу — хорони. Пообедаю и пришлю. Ишь, и мясом пришлось разговеться.
