
Со стола несло вареным мясом. Не находилось силы отмыть с пола ребячью кровь.
Тогда же вечером появилась Ефимья со Вчерашнего Глаза.
Мирон спал у сеновала, под навесом, на старых дровнях. Пришла Надька, опустилась на землю около дровней.
— Слезой не поможем, — сказал Мирон.
Розовато-фиолетовая темнота прятала Надьку. Мохнатой духотой полыхала земля. Речь у Надьки была сипловатая, с голодными перехватами — на слова не хватко слюны.
— Думала — донесу ребенка-то до настоящей жизни… А тут крысы съели, Господи!.. Не могли старуху съесть. В деревне, бают, Фаддеевы сами съели, про нас-то.
— Пущай брешут. Сами, ишь, хорошо едят.
По дерюге, прикрывавшей его грудь, что-то легонько поползло. Он нащупал шершавые кости сестры.
— Ты чего?
Надька зашептала:
— Ешь… тебе оставила. Старик-то все припрятал. Мирон и так, грит, сытай — у него-де запасы. Телами-то, дескать, не оскудел. Ешь!..
— Раз у меня кость такая. Виноват я? Раз худеть не могу. Я и то ем меньше, чтоб не попрекали.
— Егорке еще надо отнести… Ты его не видал?
— Ну его. Что, замуж хочешь выйти?
— Не ори. Старик услышит. Ефимья приехала. Привезли.
— Пущай.
— Сказывают — за Сырдарьей открылась земля такая — Полая Арапия. Дожди там, как посеешь — так три недели подряд. И всех пускают бесплатно, иди только. Земель много. Ефимья рассказывает складно, Мирон.
— Брешет, поди. Откуда она?
— Привезли. Захочет, поведет люд в эту самую Аралию. Тятя не едет. А в которых деревнях собрались, пошли.
— Крыса тоже туда идет. И птица летит. Наши-то края закляли на тридцать семь лет: ни дождя, ни трав… Потом вернутся, как доживут… На тридцать семь лет открыли Арапию, а потом опять закроют.
Собрались мужики, ладили телеги. У кого лошаденку не свели, подкармливали ее трухой, сушеным навозом. Безлошадные мастерили кое-как ручные тележки. Крысы прошли.
