
Весь этот день, как и многие другие минувшие дни, Сергей Анохин пребывал в состоянии странного оцепенения. Он кое-чему успел научиться за те три с хвостиком месяца, что истекли с момента его ареста, и кое-как приспособился к окружающей среде. Он научился – или его обучили – подчиняться требованиям конвоиров, вертухаев, сотрудников УИН, которые все были для него на одно лицо… так, как подчиняется механический робот командам извне. На следствии молчал – он ушел в себя, когда понял, к чему все катится, – но это был его собственный выбор. Он сохранял молчание в бутырской камере, произнося за день едва ли десяток слов. Он научился держать себя среди заключенных так, чтобы ни у кого не возникало желания лезть к нему, приставать с какими-нибудь «душевными разговорами» или попросту со своими гнилыми базарами. Все это время, пока шло следствие по его делу – а следак, надо сказать, только им одним, кажется, и занимался в те злополучные мартовские и апрельские дни, – он избегал любых человеческих контактов, так и не сблизившись ни с одним из своих бутырских сокамерников.
Он научился даже есть тошнотную тюремную пайку; лишь в первые двое суток после ареста отказывался от пищи. Он быстро осознал, что голодовка в его положении ровным счетом ничего не решает, но зато может лишить его силы, которая в будущем, при определенном раскладе, ему еще может понадобиться.
И только одному он так и не смог научиться: пониманию того, что все это происходит именно с ним, с Сергеем Анохиным, и не во сне, а наяву…
Если из автозака его извлекли в числе первых, то в санчасть он попал одним из последних, по воле занимающихся сортировкой пополнения сотрудников местного СИЗО.
