Соня. Папа, ну что ты говоришь? Ну кто тут тебе чужой… кроме разве что некоторых? Все тебя уважают, жалеют; вот и Астров приехал…

Серебряков. Уважают… жалеют… как же! Стоит мне заговорить, так все нос воротят, как будто я что-то невообразимое несу. Даже бабку твою, эту старую маразматичку, слушают, даже эту старуху рыхлую, подружку ее… а меня — нет, не слушают! Смешно сказать — меня! Да ко мне стояли в очередь брать интервью, понимаешь ли ты это? На приемах в Вашингтоне, в Париже, в Ватикане сотни сильных мира сего смолкали, когда я начинал говорить! Слышишь? Я! Начинал! Говорить! И вот, после всего… здесь, в этой халупе, кучка каких-то жалких ничтожностей осмеливается… Уму непостижимо!

Соня. Папа, уж если на то пошло, — эти жалкие ничтожности тебя сюда на аркане не тащили. Сам приехал. Если уж так тут невыносимо — отчего бы тебе не вернуться в свою Германию?

Серебряков. Вот! Родная дочь из дому гонит! Думал ли я, что получу такое на старости лет?

Леночка. Ха! Думаешь, он сюда из Мюнхена за твоим уважением прикатил? Жрать стало нечего, и все дела. Надоело фрицам кормить твоего папашку…

Серебряков. Лена!

Соня. А ты-то чего вместе с ним приехала? Вот и возвращалась бы к фрицам на панель — там, небось, сытнее.

Серебряков. Соня!

Леночка. Насчет того что сытнее — не знаю, но вот что чище, чем в вашем жидовском клоповнике — это уж точно… (встает) Ну, что вылупились? Недодавили вас… тьфу!


Уходит.


Соня. И как ты в это дерьмо вляпался… после мамы…

Серебряков. Ты не права, Сонечка. Она хорошая, просто немного раздражена. У всех тут нервы натянуты до невозможности. Не суди ее слишком строго.


Снаружи поднимается ветер; порывы его залетают в открытое окно.



17 из 49