
Глазырин. Что вы, Федор Прокофьевым? Остановитесь да подумайте. Ведь никто из нас, Федор Прокофьевич, присяге своей не изменял, а вы, пардоне муа, изменили...
Дзюбин. Присяге? Я боюсь сам себе изменить. Смутно у меня на душе, Глазырин. Чувствую в себе множество разных людей, и все они — сволочи.
Глазырин. Пьете неумеренно. За ваше здоровье, Федор Прокофьевич!
Дзюбин. Здоровье? Где оно? Когда меня выносили из родильного дома, навстречу волокли гроб — похороны шли какие-то... Примета. Вроде и не жил.
Глазырин. А я пожил. Любил, дарил цветы, носил на руках, как ласковый червь, разлагал. Крупно играл. Проигрывал, конечно, друзья окружали. Отзывчивые такие. Спаивали. А мне много нельзя. У меня тонкие фибры. Раз, раз, еще раз... еще много, много раз, бьет двенадцатый час, тай рай тари-та-ра-рай... То во хмелю, то возвышен до святости. Жизнь мелькнула, и вот я здесь... Божественное провидение...
Дзюбин. Божественного не знаю. А судьбу — и свою и чужую — вот этой рукой решал! Тихо. (Указывая на Виккерса.) Посмотри, Виккерс там... Я его знаю, коммунист, зараза.
Глазырин. Не трогай их. Не затем мы пришли сюда.
Дзюбин. Давно до него добираюсь. (Поднявшись, идет неверными шагами к столу Виккерса.) Слушай, Виккерс, ты чего здесь в нашей «Балалайке» со своими коммунистами собрался?
Виккерс. Что вам надо?
Дзюбин. Я тебя спрашиваю, ты чего сюда пришел?
Виккерс. А вам какое дело?
Дзюбин. Мне до всего дело... Мне все про тебя известно!
Виккерс. Отойдите! У вас своя компания, у меня — своя.
Дзюбин. Я тебя по глазам вижу: красный...
Виккерс (поднимаясь). Я повторяю, уйдите прочь!
