
Около полуночи нам показалось, что началась агония: он стал хрипеть и задыхаться, точно захлебываясь водой, а потом вдруг умолк. Но зеркало, которое доктор приложил к его губам, еще затуманилось дыханием. Час спустя жар внезапно спал. Мы уже думали, что он спасен. Даже доктор как будто стал надеяться. Бедной пани Марии сделалось дурно.
В течение двух часов ему становилось все лучше. Под утро я вышел в переднюю. Уже четвертую ночь я проводил без сна у постели ребенка, и кашель душил меня все сильнее. Я бросился на тюфяк и сразу уснул. Разбудил меня голос пани Марии. Мне показалось, что она зовет меня, но в ночной тишине явственно раздавалось: "Михась! Михась!" У меня волосы встали дыбом, когда я понял страшную интонацию, звучавшую в ее голосе. Не успел я вскочить, как она сама выбежала в переднюю и, закрывая ладонью свечу, прошептала дрожащими губами:
- Михась... умер!
Я бросился к постели ребенка. Да, это так... Положение головы на подушке, открытый рот, глаза, неподвижно устремленные в одну точку, и напряжение всех членов не оставляли никакого сомнения. Михась умер.
Я закрыл ему глаза и накинул на него одеяло, соскользнувшее с его исхудалого тела, когда мать, вскочив с постели, побежала за мной. Потом долго приводил в чувство пани Марию.
Первый день праздника прошел в приготовлениях к похоронам. Пани Мария не хотела расставаться с телом умершего, и ей все время делалось дурно. Она упала в обморок, когда пришли снимать мерку для гроба, потом, когда одевали покойника, затем снова, когда устанавливали катафалк. Отчаяние ее поминутно наталкивалось на равнодушие служащих похоронного бюро, привыкших к таким сценам, и переходило чуть ли не в безумие. Она сама клала стружки в гроб, под атласную подушечку, бормоча, как в бреду, что ребенку будет неудобно лежать так низко.
