
Вы себе их и вообразить не в состоянии. Глаза она как-то выкатывала, рот делала косяком, - ужас!.. Да еще и пальцы скрючивала, как звериные когти или орлиные, что ли... И вот этими пальцами, скрюченными, медленно так ко мне подбирается, к самому лицу, и зубами щелкает... что это у нее за фантазия была, - не понимаю. Я ей и конфет, какие мне мать давала, и игрушки, и даже деньги мелкие, какие мне дает, бывало, отец на мороженое, когда мы с нею гулять идем, - все ей отдавала, всячески ублажала, чтобы она только рож таких страшных не делала, потому что трясусь я, конечно, от страха... Нет, ничего я с ней поделать не могла! Упрашиваю, плачу, прошу всячески: "Маша, ты не будешь?" - "Нет, говорит, пойдем". А сама, чуть только отведет меня подальше, видит, что никого нет, и начинает рожу за рожей... Да еще и запугивает: "Смотри, никому не говори, а то вот тебе за это что будет!" Да такую вдруг ужасную скорчит харю, что я ничком падаю и ногами болтаю... Так ведь перевернет же: "Не падай ничком, а смотри!" Вот инквизиторша какая была... Спасибо, мать сама заметила это и ее прогнала. И вот я теперь вспоминаю об этой няньке, и хоть бы вы мне сказали, по каким же побуждениям она это делала?
- Больная, конечно, была девчонка, - сказал Даутов, не понимая, зачем это было ему рассказано.
- По-видимому, так... Нянька может быть глупая, или очень старая, или безнравственная, или пьяница, - мало ли какая может быть нянька? Потому я никаким нянькам Тани своей не доверяю... Но вот вам, мало мне знакомому мужчине, я бы, пожалуй, доверила свою девочку на целый день... Потому что вы хотя и занимаетесь крутым таким делом, как революция, но душу имеете мягкую... Правда, мягкую?
- Не знаю, что такое душа... Может быть, и правда... - усмехнулся Даутов. - А что касается Тани, - я бы сказал, что готов с нею возиться все те две недели, какие мне еще здесь остались.
И Серафима Петровна, очень похорошев вдруг, заговорила оживленно: