
Когда пили в избе Дениса, Антонине казалось, что это ее продали и пропивают.
Кирик с Денисом сидели обнявшись, были красны. Угощали друг друга водкой и кричали что-то, не слушая один другого. Плясали парни, дружки Максима, так, что отдавалось в голове, как под большим колоколом во время звона; пели бабы; кто-то не в такт песне дико взвизгивал; с улицы стучали в окна; просили водки и грозили выломать дверь.
- Цветики мои алые!.. - вспомнила что-то Антонина и потом все забыла.
- Бывает это с ней: в голову вступает; это ничего, - конфузливо объясняла Маланья.
Ее отнесли на кровать, а ночью под утро пришел к ней Максим, пьяный и потный, и до белого дня дышал на нее перегаром.
Днем же опять шел дождь, слезились маленькие окна и давил потолок...
Опять была полная изба народу, и пили водку...
В ноябре Максима взяли в солдаты, а Антонина впряглась в бабье дышло и повела хозяйство. Зимою пряла в две прялки со свекровью. Как нитка, тянулись длинные мысли и свивались в клубок, откуда им не было хода.
Мысли эти были - сугробы за окнами, жуть и холод по ночам, приставания Дениса в темной избе, Максимов ребенок под сердцем. Хотелось представить дорогу, и дорога выходила зимняя, холодная и белая и уходила с обеих сторон в почерневший от холода лес. А сжавшийся притихший лес казался еще более страшным, чем раскидистый и зеленый.
Лицо у свекрови было до времени изжитое, маленькое и сухое, как на старых иконах.
Кашляла в два приема по-бабьи, - ках-ках, - никогда не смеялась и говорила тихо скрипучими словами, точно пилила осину.
Семь ребячьих могил было у нее на милюковском кладбище.
Антонина глядела на ее тонкие руки, и что-то сжималось и сохло в ней, в самой середине.
От сугробов в избу через слепые окна вливались густые синие тени, расползались по лавкам и глиняному полу и сплетались в колдовские узоры.
Все хотелось кого-то и о чем-то спросить, и некого было.
