
Летом, когда в избе тучами плавали и гудели мухи, Антонина родила девочку с огромным пятном в половину лица. Пятно было ярко-багровое, начиналось на лбу тремя наростами и спускалось, через левый глаз и всю щеку, на тонкую шею, точно звериная лапа сжала на лице когти и взрыла кожу кровавыми бороздами.
Когда ребенок плакал, он становился страшным, превращаясь в один уродливый красный ком.
Звериная лапа вырвала из него смех еще до рождения.
- Это что?.. Это зачем? - строго спрашивала у всех Антонина, когда, испуганная, устала плакать.
- Родимое пятнышко это, - говорили бабы. - Родимое, так и будет... Это ничего.
- Отчего это, бабоньки, отчего это?
- Кровь запеклась... С глазу это бывает, с черного. Черные глаза, они завидущие... Кабы знать, чей глаз, привесть бы, - снял бы, да где его узнать, чей? Терпи, ягодка. Это скорбь тебе дадена в наказание. Бог нацепит рог, и то носить надо.
Бабы все были степенные, и оттого то, что они говорили, казалось таким прочным, как ременные плети. Мало было слов у них для объяснений и жалоб, и потому широкие это были слова и много было вложено в них немого смысла.
Но Антонина боялась этих слов, боялась баб, и сухой свекрови, и матери Маланьи, и невестки Марьи.
Она кормила грудью жадного плакучего урода и закрывала ему лицо, чтобы не глядеть. Только в высоком коноплянике на огороде, где никого не было видно за толстыми плотными стеблями и душными листьями, Антонина долго глядела на чмокающее багровое личико, прикрывала пятно рукою и шептала страстно и отчетливо:
- Уродина ты моя, несчастная! Уродина! А, ты уродина? Кому ты нужна будешь? Кто тебя любить будет?
Ребенок морщился, может быть, пробовал улыбнуться, но выходило так, как будто собирался плакать. Тогда Антонину охватывала жалость, похожая на злость; она тискала девочку, подбрасывала ее выше конопляника, и когда она начинала реветь раздирающе, ложилась и плакала вместе с ней.
