
Валя лежал, с удовольствием вытянувшись во всю длину кровати, и смотрел на жарко топившуюся печь. Ему хотелось видеть веселую пляску огня, но пламя загораживала широченная спина синоптика.
А Фонарев сосредоточенно и упорно стругал дощечку. Будто это было его единственное в жизни занятие. Дощечку требовалось выстругать ровно, гладко, и сделать это ножом вовсе не так просто, как может показаться. Однажды Изюмов попробовал помочь ему, но из этого ровно ничего не получилось,
Казалось бы, велико ли дело - обстругать дощечку! Но сколько ни старался, поверхность получалась бугристой. Он сопел, пыхтел, но ничего не выходило. Когда Изюмов протянул Толе дощечку перед самым его выходом на метеоплощадку, тот провел по ней широкой ладонью, укоризненно взглянул на товарища и сокрушенно вздохнул:
- Эх, ты...
Фонарев не отличался разговорчивостью. Такого молчуна, может быть, не встречалось ни на одной дрейфующей станции. Толино молчание становилось особенно тягостно, когда тоска сжимала сердце. В такую пору очень хочется отвести душу в откровенном дружеском разговоре, а с Фонаревым не больно-то поболтаешь. Только в кают-компании, когда вокруг стоит веселый гомон, шутки сыплются отовсюду, немного и отойдешь.
Но в кают-компании подолгу не засиживались - каждого ждала работа, у каждого свои сроки, то и дело приходилось поглядывать на часы: все сутки расписаны. Кино и то не каждый раз все вместе смотрели. Правда, особенно жалеть об этом не приходилось - за год дрейфа каждую картину почти наизусть выучивали, крутили раз по двадцать, по тридцать, а то и больше, потому что новые сюда, на полюс, доставляли редко.
Очередной приступ тоски крепко схватил Изюмова, вот тогда-то ему и не понравилась тяжелая крутая спина синоптика. Он ощутил вдруг - тягостное молчание исходит от этой могучей спины, словно, будь у Фонарева другая спина, у него и характер был бы иным.
Последние недели в районе дрейфующей станции стояла скверная погода.
