
У него перехватило дыхание, и он поднялся. Ева, все так же лежа, подняла к нему лицо, не смыкая губ. Ее помада размазалась по подбородку кровавой струйкой. Она была бледна, отрешена, словно умерла у него в объятиях. А он был счастлив, диким и печальным счастьем.
– Я тоже, — сказал он, — я тоже его ненавижу.
Они посмотрели друг на друга. Чёрные глаза. Зеленые глаза. В зрачках Жана загорелись первые вечерние огоньки. Он приник лбом к ее лбу.
– Ева, — произнес он. — Любовь моя… горе мое…
Его распирало от слов, которые он не осмеливался произнести. Он хотел бы сейчас избавиться от всех своих слабостей. Он хотел бы, чтобы она все узнала о нем, но чувствовал, что излишняя интимность может погубить любовь. Сдержанность — тоже ложь?
– Мука моя… — сказал он и заметил уже веселее: — Смотри, уже восемь. Через час концерт, надо выходить. Ты останешься в этом платье?
Ева вдруг улыбнулась. Она уже забыла о своем муже, а может, и о любовнике. Она готовилась петь. Ева уже завораживала публику своим грудным голосом, «переворачивающим души и сердца», как любил повторять Лепра. Она выводила припев его новой песни «Вот и ноябрь».
– Ладно, — решилась она. — Останусь в этом платье.
– Ты в нем как гризетка.
– Вот и прекрасно!
Одним взмахом карандаша, даже не посмотревшись в зеркало, она нарисовала себе тонкогубый ротик, ставший уже знаменитым. Карикатуристы прочно завладели им: извилистая линия, два штриха вразлет, ямочки, легкий мазок, намечающий нос (по парижской моде), и тяжелые глаза под полуприкрытыми веками. Эта картинка возникала повсюду: на стенах, в газетах. Она, должно быть, уже преследовала моряков, заключенных и школьников. Не избежал этой участи и Лепра.
– А эта Брунштейн, — сказала Ева, — просто потаскушка.
