
Долго сидел на этой постели Кашнев, молча глядел на Дерябина, который, сопя, читал и подписывал у стола какие-то бумаги, пил квас из графина, дымно курил.
Но вот пристав снял тужурку, остался в одной крупно вышитой на груди рубахе, подошел к иконе, около которой горела лампада, грузно стал на колени и начал отчетливо, громко читать молитву ко сну отходящих:
- "Боже вечный и царю всякого создания, сподобивый мя даже в час сей доспети, прости ми грехи, яже сотворих в сей день делом, словом и помышлением, и очисти, господи, смиренную мою душу от всякия скверны плоти и духа..."
Читал долго, потом прочитал еще две длинные молитвы, поклонился земно и встал с колен. А в это время разделся Кашнев, потянулся устало и лег.
- Ты что же это? Немолякой? - покосился на него Дерябин.
- Дда... отвык... давно не молился, - просто ответил Кашнев.
- Ты - человек ученый, юрист... тебе это, конечно, стыдно... - медленно проговорил Дерябин, кашлянул, посопел и добавил: - А я - молюсь, прошу простить... Я, брат, ничего в жизни не понимаю и потому молюсь.
Он покопался в столе, шумно выдвинул ящик и достал фотографию; доставал как-то медленно, ощупью, и держал отвернувшись, поднося ее Кашневу.
- Вот видишь... присмотрись хорошенько: мой сын Юра, девяти лет! Присмотрись!
- Красивый мальчик, - сказал Кашнев, искренне любуясь мальчиком большеглазым, пухлогубым, с челкой, в суконной матроске.
- Умница был! Рисовал как! Всмотрись внимательно, - я еще не могу... Шесть недель назад от дифтерита умер: не могу смотреть... Он не при мне жил, то есть не моя фамилия, и прочее, но-о... только он мой был, настоящий... моей крови... Вот и спроси его, зачем умер.
Пристав стал у окна, побарабанил пальцем, потом, сопя, взял у Кашнева фотографию и, не глядя, спрятал в стол. Посвистал глухо и вдруг опять начал надевать тужурку отчетливо и решенно.
- Куда? - спросил Кашнев.
