
У не вышедшей замуж пятидесятилетней Евдоксии была перед приездом этой шумной семьи только одна прочная привязанность - пестрый, черно-белый пушистый кот, которого звала она Прошкой, и Невредимов часто видел этого кота у нее на руках и слышал, как она нашептывала ему нежно: "Спи, кошечка Прошечка!" Уговаривать Прошку спать было даже излишне: это было обычное занятие его днем, а по ночам, особенно весною, он отправлялся путешествовать по крышам, не доставляя этим больших огорчений никому, кроме своей хозяйки. Теперь она, Евдоха, улучив время и кивая на многочисленных племянников и племянниц Петра Афанасьевича, ворчала, в надежде на то, что он услышит:
- Эх, накачлял себе на шею такую страсть с большого ума!
И в досаде гремела на кухне посудою так, что даже разбила несколько блюдечек, чего не случалось с нею никогда раньше, а когда начинала убирать в комнатах, то так двигала стулья и кресла, что Петр Афанасьевич приглядывался потом, не сломала ли чего, не валяются ли по углам отлетевшие ножки.
Он понимал Евдоксию и про себя, втайне, соглашался с нею вполне и в своем кабинете бормотал иногда вслух: "Накачлял, это правда, конечно, накачлял на шею... Однако кому же, кому же жить в доме? Не мне же, - я уже отжил свое, - им жить... Мне помирать, а им жить..."
Утвердившись в мысли, что он, по существу, не живет уже, а помирает (семь-де-сят лет!), покряхтывая, старался умирающими глазами и взирать Петр Афанасьевич на ворвавшуюся к нему в дом голосистую жизнь и всячески сторониться, уступая ей место. Вместе с тем, чувствуя усталость от жизни, он не мог не удивиться тому, какою хозяйственной оказалась вдова брата Василия, Дарья Семеновна, способная управляться с целым взводом юных башибузуков, произведенных ею на свет, и в то же время вникавшая во все мелочи распорядка, принятого в его доме, и во все работы, какие велись в саду.
