
— Нельзя же так,— сказал Кондратьев с отчаянием.— Я же выйду из формы.— Он оглянулся на Панина. (Панин глядел в пол.) Кондратьев снова поглядел на инструктора.— У меня же все пропадет.
— Это только временно,— сказал инструктор.
— Сколько это — временно?
— До особого распоряжения. Месяца на два, не больше. Это бывает иногда. А пока будете тренироваться на пятикратных. Потом наверстаете.
— Да ничего, Сережа,— басом сказал Панин.— Отдохни немного от своих многократных.
— Все же я попросил бы…— начал Кондратьев отвратительным заискивающим голосом, каким не говорил никогда в жизни.
Инструктор нахмурился.
— Мы теряем время, Кондратьев,— сказал он.— Ступайте в кабину.
— Есть,— тихо сказал Сережа и полез в кабину.
Он уселся в кресло, пристегнулся широкими ремнями и стал ждать. Перед креслом было зеркало, и Кондратьез увидел в нем свое хмурое, злое лицо. «Лучше бы уж меня вынесли,— подумал он.— Теперь мышцы размякнут, и начинай все сначала. Когда я теперь доберусь до десятикратных! Или хотя бы до восьмикратных. Все они считают меня спортсменом,— со злостью подумал он.— И врач тоже. Может быть, рассказать ему?» Он представил себе, как он рассказывает врачу, зачем ему все это нужно, а врач глядит на него веселыми выцветшими глазками и говорит: «Умеренность, Сергей, умеренность…»
— Перестраховщик,— сказал Кондратьев громко.
Он имел в виду врача, но тут же подумал, что Виталий Ефремович может услышать это через переговорную трубку и принять на свой счет.
— Ну и ладно,— сказал он громко.
Кабину плавно качнуло. Тренировка началась.
…Когда они вышли из тренировочного зала, Панин немедленно принялся массировать отеки под глазами. У него после Большой Центрифуги всегда появлялись отеки под глазами, как и у всех курсантов, склонных к полноте. Панин очень заботился о своей внешности. Он был красив и привык нравиться. Поэтому сразу после Большой Центрифуги он немедленно принимался за свои отеки.
