
«Дом родной... Что ты, Воронов, знаешь о доме родном? Никогда не будет у тебя родного дома. А у меня есть он, дом этот... Вернее, был... Были люди, которые стали близкими и которым я нужен. Были, а может быть, и есть еще?.. Тебе не понять этого, Воронов! Люди боятся тебя. И правильно, что ты в тюрьме, за решеткой...»
Нет, ничего этого Лысиков не сказал — всё равно не поймет Воронов. Лысиков молча курил, и тяжелая обида переполняла его душу:
«Эх, прокурор, прокурор! Разве биография человека лишь в том: когда арестовали и когда бежал, где достал паспорт и когда задержали? А ведь, когда в комсомол принимали, я тоже рассказывал свою биографию на собрании. И не такая уж плохая биография получилась... Если, конечно, о той ночи не говорить, и о побеге — тоже.
Я ждал беседы с тобой, прокурор. Думал всё сказать, как родному. Отнесся бы ты ко мне по-человечески, я бы открыл свою душу...
Да, я бежал. Ехал на товарном поезде, потом забрел в деревню, спрятался на сеновале. Проснулся — солнце светит, петухи поют. Слез я с сеновала, отряхнулся. Есть хочется страшно. Что делать? И решил: украду чего-нибудь поесть и айда дальше.
Вижу изба рядом. Я туда. Дверь открыта. Захожу — никого. На столе чугун с картошкой. Я и давай ее уплетать с кожурой прямо: где уж там чистить. Вдруг тихий женский голос:
— Ты чего это, парень, без хлеба ешь? Возьми на полке буханочку, и нож там.
Обернулся: лежит на русской печке пожилая женщина и смотрит на меня. Бежать? Неловко, стыдно. Стою как дурак и краснею. Она смотрит, и я смотрю.
— Ну что, в гляделки-то долго играть будем? Ешь, глупая голова!
