
На обживание и отдых дали Дашке три дня.
И вот тогда впервые достала баба из угла материнские вещи. Разложила их на сером столе.
Измятые, они топорщились складками, рукавами. Пахли затхлостью.
Дашка решила примерить сарафан. Длиннополый, тяжелый, он стиснул Дашку в объятиях швов, прострочек.
Мать была худенькой женщиной. Дашка сунула руку в карман сарафана, почувствовав в нем что-то. И вытащила завязанный узлом носовой платок. Развязала его.
Узнав почерк матери, расплакалась. В платочке была молитва матери к Богородице о ней, Дашке.
Баба перестирала вещи. Помылась. Привела в порядок хибару. Она уже огляделась на новом месте.
Горсть домов, которую в насмешку кто-то назвал селом, словно по нечаянности выронила из рукава сахалинская жестокая пурга.
Дома строились как и где попало, лишь бы подальше от сырости и тайги, где, как говорили старожилы, нередко случались пожары.
Кто-то, скупой на тепло и фантазию, дал селу казенное имя, будто выбитое на булыжнике. Здесь никто не рождался. Здесь только умирали. Здесь у каждого жителя была одна на всех мечта - быстрее дожить до свободы. Полной, настоящей, когда можно будет идти, ехать куда хочешь, не спрашивая разрешения участкового. Когда можно смеяться и плакать в полный голос. И никто не обругает, не прикрикнет, не оскорбит.
Дашка тоже мечтала о том.
В Трудовом, а это баба узнала сразу, жили условно-досрочно освобожденные и пораженные в правах. Первых звали условниками, участковый называл их фуфлом, вторых - ссыльными.
За теми и другими следила милиция неусыпно.
Дашка работала на деляне в бригаде Тихона. Бригадир был старше всех. Седой, степенный мужик, он не любил разговорчивых. Был краток и угрюм.
Как-то на перерыве, у костерка, подала Дашка Тихону кружку чая. Тот и отогрелся сердцем, разоткровенничался:
— Вот такой же чаек довелось мне впервой в Белоруссии попробовать.
