
— Хлеб с завода вывозили? — прямо спросил Рябинин.
— Какой хлеб?
— Горелый.
Крупный, туго сопевший нос дрогнул. Красное лицо, уж казалось бы, неспособное краснеть, все-таки осветилось новым, более ярким огнем.
— Вывозили, — заключил вслух Рябинин.
— Гражданин следователь, каждый человек друг другу друг, хотя и не знают друг друга.
— И что? — улыбнулся Рябинин.
— Меня не знаете, а какой-то хлеб шьете.
— Леонид Харитонович, вы расписались, что будете говорить правду...
— А что говорю?
— Расскажите, как вывозили хлеб?
— У вас глаза затуманены уголовными статьями.
Рябинин вздохнул. Он не сомневался, что вышел на группку плохих людей, которые теперь будут идти перед ним, как ненужные тени; не сомневался, что человек проверяется многим — и хлебом тоже. Этот Башаев не воевал, не голодал, не холодал — пил да работал кое-как. Да отбывал судимости.
— Леонид Харитонович, вы хлеб... чувствуете?
— Это как?
— Когда едите...
— А я его и не ем.
— Почему же?
— Мне евоный дух на заводе опротивел.
— А что же едите?
— Когда чего... Огурцы, кильку, шашлыки.
— Закуску, значит.
Разговор о хлебе не вышел. Да и какой разговор с человеком, который не выносит хлебного духа... И мог ли этот человек пощадить буханки?
— Тогда перейдем к делу, — жестким голосом Рябинин отстранил всякие необязательные разговоры. — На месте сваленного хлеба нашли отпечатки колеса вашего самосвала. Вы человек судимый, в доказательствах разбираетесь... Так будете говорить?
Башаев удивленно и шумно вобрал воздух носом. И держал его в груди, боясь выпустить, — иначе бы пришлось сразу отвечать на вопрос.
— Чего говорить-то?
— Хлеб в болото свалили?
— Свалил. Так ведь горелый.
