
— Ты что такой мрачный? — раздаётся голос, напоминающий звук картофеля, высыпаемого в кипящее масло.
Входит мой доблестный товарищ Берюрье. Щёки, красные, как калифорнийские яблоки, красноречиво говорят о выпитых гектолитрах божоле. На нём костюм в клетку тёмно-зелёных тонов. Карманы набиты странными и тяжёлыми предметами. Берюрье напоминает большого навьюченного осла. На розовой рубашке коричневые дырки от сигарет. Галстук небесно-голубого цвета украшен яичным желтком.
Он не брился два дня. Трудно объяснить, как Берю удаётся этот подвиг: ты его видишь каждый день, и у него всегда двухдневная щетина, которая держится с постоянством, граничащим с чудом.
На голове фетровая шляпа, вроде нимба, с широкими и волнистыми полями, цвет которых напоминает края колодца. Святой Берю! Его не увидишь в календарях, но его знают во всех парижских бистро!
С радушием я смотрю на сто десять килограммов доброго малого, с которым меня связывает дружба. Верх брюк расстёгнут, и на розовой рубашке не хватает трёх пуговиц, так что взору современников открывается необозримый вид на вычурный пупок, заросший шерстью, от которого лучами расходятся многочисленные шрамы.
— Я не мрачный, Толстяк, — объясняю я. — Я думаю.
Его смех напоминает стук орехов, рассыпавшихся по большой лестнице оперного театра.
— Ты меня всегда удивляешь, Сан-А! Думать, когда ты не обязан — это извращение! — Он приподнимает шляпу на три сантиметра, вытирает пот со своего пролетарского лба и добавляет: — Я никогда не думаю в свободное от работы время.
С этими словами он садится на подлокотник, заставив вскрикнуть спинку кресла.
— Ты читал сегодняшнюю газету? — спрашивает Пухлый, вытаскивая обрывок, который он подобрал в общественном туалете.
— Нет, сегодня мне хватает своих проблем.
— Там одна чумовая статья, мне интересно, что ты об этом скажешь.
