
— Ты, наверное, слово перепутала. Не «раздражает», а «возбуждает», да?
— Туся, он давно меня не возбуждает, а то, что он въехал в свой собственный дом…
— Должно тебя радовать, разве нет? Сколько раз вы со старушками Кулебякиными обсуждали печальное состояние брошенных домов? А бомжа помнишь? Который жил три года назад и воровал дрова? И никто слова не мог сказать, потому как страшно — вдруг дом подпалит? Но ты краснеешь, бледнеешь, кусаешь губы, ноздри раздуваешь — если это не реакция возбужденной женщины, то я уж и не знаю, как она должна выглядеть…
— Тимошкина, я предупреждаю, у меня в руках всего лишь венчик для теста, но в умелых руках и при большом желании и он может превратиться в смертельное оружие!
— Я тебя понимаю, Синельникова. Первая любовь, несмелый поцелуй при луне — и этот подлец уезжает в Москву, чтобы вернуться через двадцать лет. Как говорится, уж климакс близится, а Германа все нет.
Лена неожиданно пригорюнилась и уселась на край кухонного стола, голос ее зазвучал отрешенно и печально:
— Представляешь, а я-то, дура, еще письма ему писала. И не просто «Привет-как-твои-дела-ну-ладно-пока», а громадные письмищи на десять страниц. Всю свою жизнь ему рассказывала, в вечной любви признавалась. Воображала себя Джульеттой, идиотка.
— Ты мне о письмах ничего не рассказывала!
— А нечего рассказывать. Он мне так и не ответил. Ни разу. И не приехал ни разу. На Дальнем Востоке работал, я слышала. Вон как далеко забрался, лишь бы со мной не встретиться.
— Ленк, ты того… не передергивай. Простой поцелуй — не повод для женитьбы. Ну разве можно так серьезно относиться к своему роману в четырнадцать лет?
Лена Синельникова опустила голову чуть ниже, чтобы скрыть усилившийся румянец. Секрет, который она хранила двадцать лет, рвался с ее губ слишком давно.
— Я… мы… Короче, я не просто с ним целовалась. Если хочешь знать… Он меня женщиной сделал! Он был первым, понимаешь?!
