
И не она ли, думается, привила мне любовь к провинции, если под провинцией понимать не просто местечко или край, отдалённые от столицы, но дух кастовости, обязательную чистоту нравов, горделивую радость оттого, что живёшь в древнем обиталище предков, чванную спесь, замыкающуюся на все крючки и затворы, но насквозь продуваемую любыми ветрами, срывающими с петель чердачные двери, пышный сеновал и церемонных хозяев, скроенных по мерке своего собственного жилища?..
Настоящая провинциалка, моя чудесная мама, Сидо, в душе нередко тосковала по Парижу. Парижские моды, театры и празднества не были ей в диковинку, но и она не оставалась к ним равнодушна. Всего-навсего – она любила их с неудержимой яростью, капризной, подчас кокетливой, собираясь в Париж так, словно готовилась задать кому-то хорошую взбучку. Каждые два года она словно бы запасалась Парижем впрок. К нам она возвращалась отяжелевшая от плиток шоколада, экзотических кушаний, накупленных отрезов тканей, но особенно от театральных программок и фиалкового масла и принималась живописать Париж, где было и ей отмерено по чуть-чуть от всех радостей мира и она перепробовала всё и ничего не пропустила.
За одну неделю она успевала посмотреть оживающую мумию, посетить солидный музей и новый магазин, послушать тенора, а то и лекцию о бирманской музыке. Она возвращалась в скромном пальто, самых обыкновенных чулках и очень дорогих перчатках. И поверх всего этого был ещё её рассеянный серый взгляд, лёгкий румянец сквозь налёт усталости, и тогда казалось: снова бьются её крылья и она оживляет своим присутствием всё, что вокруг неё теряет жар и вкус к жизни. Она так и не узнала, что в каждый приезд аромат её серой шубы, от которой так светло пахло её каштановыми волосами, женщиной, чистотой, лишал меня дара речи, заставлял стыдиться уже волновавшего меня запаха моих подмышек, под которыми вдруг выступал пот.
