А она могла высказать всё жестом или взглядом. Какими живыми были её руки! Она подрезала розовые кусты, бушевала, возясь с бакалейными товарами, заботливо сворачивала просмолённые отрезы чёрной бумаги, предназначенные для того, чтобы законопатить окна. Она без умолку болтала, подзывала кошку, украдкой оглядывала моего исхудавшего отца, обнюхивала, легко касаясь, мои длинные косы, чтобы убедиться, что я их мою, мои волосы… Однажды, разматывая клубок поблёскивавшей золотой проволоки, она вдруг заметила за тюлевой занавеской задохнувшийся меж оконными створками, опустивший голову, оборванный, но ещё дышавший стебель герани. И только что размотанная золотая проволока тут же двадцать раз обвилась вокруг больного стебля, поддерживая аккуратную картонную шину, – вывих был вправлен… Я трепетала, я содрогалась от мучительной ревности – а ведь я всего-то сподобилась увидеть тень поэтического отзвука, малую толику великого волшебства, скреплённого золотой печатью…

Чтобы быть законченной провинциалкой, ей не хватало зуда всеобщего шельмования. Дух критицизма представал в ней бодрым, но непостоянным, юрким и весело-задиристым, как молодая ящерица. На лету схватывая все глупости и несуразности, она.

словно молния, озаряла тёмные глубины и, сея искры, оглядывала узкие горловины сердец.

– Я вся красная, да? – спрашивала она, выходя из чьей-нибудь души, похожей на тесный удушливый коридор.

Она действительно бывала вся красная. Подлинные прорицательницы, выныривая из мрачноватой пропасти чужих душ, зачастую долго не могут отдышаться. Нередко я видела, как после самого обычного визита она, вся тёмно-вишнёвая, бросалась без сил в большое старинное кресло, обитое зелёным репсом.

– Ох эти Вивене!.. Как я устала… Боже мой, ну и Вивене!

– Да что они тебе сделали, мама?

Я возвращалась из школы и оскаливала маленькие челюсти, подобные двум полумесяцам, видя приготовленную для меня горбушку свежего хлеба, намазанную маслом и малиновым желе…



3 из 57