
Томазина неохотно села.
– Не хочу быть там, где мне не рады.
Не сговариваясь, они обе говорили тихо, хотя поблизости вроде бы никого не было.
– Дарсисам ты не нужна, – сказала Марджори. – Ты слишком похожа на Лавинию.
– Тогда не знаю, что мне делать. У меня нет ни денег, ни работы.
«Может быть, Ник был прав, когда назвал меня бродяжкой.»
Похлопав Томазину по руке, Марджори задумалась. Они молчали, и Томазина наслаждалась запахом трав, но из блаженного состояния ее вывели слова Марджори:
– Здесь поговаривали, что вам с матерью ни за что не добраться до Лондона живыми.
– Ей было так плохо?
– А ты не знаешь?
Томазина взглянула на забор, за которыми росли фруктовые деревья.
– Я гораздо меньше помню, чем мне хотелось бы.
Марджори не сразу заговорила.
– Ты болела, когда твоя мама упала. Это не была простуда. Какая-то болячка напала на вас за год до этого. Ты вся горела. Тебе было плохо до несчастного случая и опять стало плохо после него. Ты была совсем слабенькая, когда Джон Блэкберн отослал вас в Лондон.
– Мама никогда мне ничего не рассказывала. Она вообще редко вспоминала Кэтшолм.
– А старая Дженнет Шэттакс? Она поехала с вами, а ведь здесь у нее осталась семья. Сейчас уже все умерли. Она тебе ничего не рассказывала?
– Дженнет умерла несколько лет назад, но я не помню, чтобы она говорила о Кэтшолме или о деревне Гордич.
Желая выказать благодарность, Томазина старалась вспомнить что-нибудь хорошее о Дженнет, которая все последние годы жила с ними в Лондоне, но Дженнет была не из тех, кто умеет вызывать к себе любовь. Она с радостью служила Лавинии, а Томазина была крестом, который ей приходилось нести, чтобы выказать преданность своей госпоже.
Марджори вновь похлопала Томазину по руке.
– Я представляю, какие чувства Дженнет могла вызвать у ребенка. Ну, ты была счастлива в Лондоне? У тебя были друзья? Друг?
