
Захлопали пробки. В дверях духом бесплотным возник меланхоличный Тютюнин, робко присел на свободный стул и тихо попросил, глядя в пространство:
– Налейте, что ли…
– Наконец-то! – взревел Стриж. – Из Савла в Павлы! Ребята, за обращение Тютюнина в истинную веру – гип-гип!
– Ура! – взревела застолица.
И началось. Боденичаров, успевший слазить в террариум, вернулся с полным мешком черепах. Им прикрепили свечки на панцири, вырубили верхний свет и пустили черепах ползать. Зыбкие огоньки медленно плавали над полом, звенели бокалы, стучали вилки о тарелки, плакал быстро рассолодевший Тютюнин, и профессор Пастраго, задумчиво терзая гитару, напевал:
Поодаль ему подвывал Брюс, закрыв глаза, уронив чуб на баян:
Что-то непривычное чувствовалось в пьяном разгуле, что-то изначально чуждое этому миру, но проклюнувшееся вдруг.
– Нет, это потрясающе, – тихо сказал Панарину Леня Шамбор. – Ты чуешь, во что эта борода загадочным образом начинает превращать наш шабаш? Черт побери, здесь же лирические настроения прорезаются, чувствуешь? Да мы такого сто лет не видели с тех пор, как Семеныч разбился, а тому уж… Как ты сейчас выглядишь со стороны, рассказать? Имеешь в лице нечто тебе несвойственное.
– Как и ты, наверное. – Панарин грустно смотрел на пузатую бутылку с золотой наклейкой. – В точности как ты. Леня, я чувствую, что эта борода – мина замедленного действия, а у меня нюх, все мы над Вундерландом обучились проскопии и всему такому прочему… Все правильно – нам нужен такой же исповедник, как мы сами: такой же, только острее сознающий свою сущность, обнаженный электрический провод…
