
Проходя мимо группы тех, кто не пел и не плясал, но лишь наблюдал за пляшущими — то ли в силу возраста, то ли чрезмерно накачав себя молодым вином, Конан едва не задел плечом согбенную фигуру, с головы до ног обвешанную самоцветными и костяными украшениями. То был Буно, пьяно покачивающийся в ритме танца, прикрыв веки и пощелкивая сухими и жесткими, как желтоватые орехи, пальцами. На его шее с обвислой, словно у ящерицы, кожей, висело что-то вроде ожерелья из плотно пригнанных друг к другу перьев ворона. Это украшение, насколько помнил мальчик, старик не снимал никогда. На груди болталось множество амулетов из отшлифованных камней, медвежьих клыков и рогов оленя. В праздники Буно всегда разукрашивал себя больше, чем любая, даже самая глупая и вздорная женщина, но Конан знал, что ни один из клыков или рогов не добыл он во время охоты своими руками. Все кости, шкуры и рога были подарками, которые несли ему мужчины и женщины селения за то, что он врачевал раны, принимал роды, заговаривал кровотечения, смирял резь в животе и отваживал злобных духов. На охоту же Буно не ходил никогда, как и ни разу на памяти Конана не принял участие в битве: ни с рыжими ванирами, ни с бритунцами, ни с аквилонцами в роскошных доспехах…
Миновав позвякивающего и пестрого, словно детская погремушка, старика, Конан оглянулся. Его словно что-то кольнуло: Буно смотрел в его сторону своими маленькими и очень светлыми, почти белыми глазами. В них не было ни капли хмеля, но только настороженная злоба. Несомненно, старик заметил, как Конан разговаривает с Меттингом, и теперь словно пытался прочесть в понурой фигуре мальчика о результатах этого разговора. Конан ответил ему дерзкой усмешкой, подумав про себя, что если бы Буно мог, он проткнул бы его насквозь глазами, он испепелил бы его белым огнем зрачков, как сжигают на костре туши падших от заразных болезней овец и коз.
