
– Великий боже! – Малком ошеломленно опустился на крыльцо и уставился на хнычущий сверток. – Боже великий!
Ребенок завозился, закряхтел и вдруг издал такой богатырский рев, что Малком шарахнулся и чуть не свалился с крыльца.
– О черт, черт, черт… – приговаривал он, неуклюже поднимая орущего младенца. – Да замолчи же ты! – Малком растерянно оглядывался по сторонам, мучительно пытаясь сообразить, откуда мог взяться на его крыльце грудной ребенок в два часа ночи и, главное, куда этого ребенка теперь девать, но ничего путного не придумал и, обреченно выругавшись, открыл, наконец, дверь мастерской.
Оказавшись в тепле, ребенок затих. Малком положил его на стол, раздул угли в камине, подбросил дров, зажег свечу. Очень хотелось выпить. Малком тяжело вздохнул и развернул плащ. На него очень серьезно и внимательно смотрела худенькая сероглазая девочка примерно шести или семи месяцев от роду, одетая в белую полотняную рубашонку. На шее у девочки на кожаном ремешке висел маленький мешочек. Малком погладил ребенка по светлым, как солома, мягким волосам, глухо застонал и вцепился в свою редеющую шевелюру. У девочки были острые уши. Как у эльфов. Почти.
– Нет, нет, это бред, я пьян… – пробормотал Малком. Девочка заагукала и пустила пузыри. Она не собиралась исчезать, таять в воздухе, превращаться во что-то другое. Она лежала на столе в его мастерской и рассеянно шевелила в воздухе руками и ногами, как большая морская звезда. Малком дрожащей рукой снял с шеи ребенка мешочек и достал из него клочок бумаги, на котором было написано всего три слова: Nizaniel nia Biahoin. И ниже: Iefa.
