
— Летит! — закричал какой-то малыш.
Как будто все они были марионетками на одной ниточке; все одновременно подняли головы вверх.
По небу в сполохах оранжевого пламени, высокая и прекрасная, летела ракета. Она описала круг и спустилась, вызвав всеобщий вздох. Она приземлилась, причинив небольшое возгорание травы на поле; огонь скоро погас, некоторое время ракета лежала спокойно, а затем под взглядами притихшей толпы большая дверь на боку корабля прошипела выходящим кислородом, отползла в сторону, и из корабля вышел старик.
— Белый человек, белый человек, белый человек... — зашелестели в толпе ожидающих слова; дети, бодаясь, нашептывали их друг другу на ухо; слова, пульсируя, распространялись дальше, туда, где толпились люди, стояли трамваи под ветром солнечного дня, где из открытых окон разносился запах краски. Шепот сам собой угас, все стихло.
Никто не сдвинулся с места.
Белый человек был высокого роста, держался прямо, хотя в лице его поселилась бездонная усталость. Он был небрит, и глаза его были такими бесконечно старыми, какими они должны быть у человека, которому необходимо жить и который еще живет. Его глаза были бесцветными, почти невидящими, будто стертые всем тем, что ему пришлось увидеть за прошедшие годы. Он был так худ, что его можно было сравнить с зимним облетевшим кустом. Руки его дрожали, и, разглядывая толпу собравшихся, он вынужден был опереться о притолоку.
Он изобразил подобие улыбки у себя на лице и выставил было руку, но тут же убрал ее обратно.
Никто не шевельнулся.
Он посмотрел вниз, на их лица, и, наверное, в поле его зрения попали ружья и веревки, но он не увидел их; возможно, он не почуял и запах краски. Об этом никто никогда не спросил его. Он начал говорить. Он начал очень тихо, медленно, не предполагая, что его могут прервать, — его и не прерывали, — у него был очень изнеможденный, очень старый, бесцветный голос.
