
Бойцы, похоже, его неплохо понимали, все же с этим командиром они с осени воевали. Лишь чуть более ворчали на песок, который тут уже стал вязнуть на зубах, несмотря на весну, да тщательнее чистили шашки и винтовки. Известное на войне дело – если командир нервничает, скоро будет бой.
Первому, конечно, досталось Шепотиннику, он как-то очень неловко сунулся разок с обедом, который бережно принес в котелке, и Рыжов не сдержался, отругал его за... Он и сам не мог бы ничего внятно объяснить, но и без слов было понятно – ухаживают за ним, как за красной девицей, а ему этого не нужно, все же не просто так воюют люди, а ради счастья и свободы всех людей. Зачем же тогда старорежимные штучки?
Потом, кажется, Рыжов высказал что-то комиссару, мол, тому следовало быть повысносливей. Табунов не ответил, наверное, и сам своей слабости смущался, но все одно, плохо вышло. Вот Раздвигин был молодцом, держался среди других бойцов, ел свою кашу, которую готовили на всех, и хотя был еще слаб, все же в нем чувствовалась привычка к седлу, к таким вот безразмерных маршам и к необходимости быть правильно настороженным.
А настороже приходилось оставаться все время, степь тут была такая, что в любой момент что угодно могло случиться. И ведь до озера Чаны еще не дошли, а уже такие места обнаружились, что любая банда могла затеряться от наших, и при виде этой сотни непременно бы напала.
Нет все же, лениво думал Рыжов, покачиваясь в седле, не нападения белых он боится, что-то другое его пробирало. Даже под этими небесами, на этой свободной, по-весеннему еще голой земле.
После третьей ночевки Раздвигин вдруг объявил:
– Уже недалеко. Я тут, неподалеку уже, те карьеры обнаружил, в которых угля не оказалось.
