
— Окстись, — вознегодовал старик. — Как смеешь ты, здесь, нести ересь такую! Как поворачивается язык твой, несчастный!
— Отец, идемте со мной, и Вы увидите сами… — Иона протянул руку.
Феофан дрогнул: так близка была рука любимого его послушника, столько доверия и открытости было в его простом жесте. Он всего лишь звал отца разделить с ним его откровения, просил понимания и поддержки. Феофан помнил его мальчиком, когда его только отдали в монастырь, помнил чистую глубину его искренних голубых глаз, доверчиво глядящих на духовного отца. Теперь он невольно обратил внимание на то, что зрачки его глаз значительно расширились: не то от темноты, не то от чего-то еще, и теперь глаза казались почти черными, окаймленными лишь тонким голубым контуром.
— Нет! — рука отца Феофана застыла перед Ионой и напряглась в защитном жесте с растопыренными пальцами, так, словно он собирался запечатать его уста навеки. — Отныне ты сам будешь хранить свое черное знание, дабы ни одна христианская душа не была искушена им. Ибо теперь вижу я, как оно коварно и притягательно, словно Змий говорит устами твоими.
Иона снова набрал воздуха в легкие, чтобы что-то возразить.
Но Феофан лишь напряг руку сильнее, придвинул ее к лицу Ионы еще ближе и зашептал что-то на незнакомом языке:
— Отныне и во веки веков, — закончил Феофан, развернулся, вышел из келии, в которой они находились, и, словно бы разом постарев на несколько лет, устало велел кому-то за пределами видимости: — Запечатать.
Глаза Ионы озарились болью, отчаянием и безумием. Он медленно опустился на колени посреди комнаты, но уже несколько секунд спустя, видимо, что-то решив для себя, подошел к столу, взял бумагу, перо и чернила и начал писать.
Саша мысленно потянулась в его сторону, чтобы посмотреть, что же он пишет, но от этого усилия картинка стушевалась и вскоре исчезла вовсе. Она снова осталась одна в темноте.
