
Потом в окно вплыла луна, и на смято лежавшей гимнастерке тускло вспыхнула пуговичка. Он опять подумал, что там, в телеге, он был в одной исподней. И вдруг его словно обожгло, казалось, в призрачном свете он разглядел строчку над карманом, там внутри, за подкладкой, хранилась фотография отца в чекистской форме. Он схватил гимнастерку, пошарил, помял в знакомом месте — пусто, фотокарточки не было.
Он даже взмок, откинувшись на койке. Давила тишина. Тело было липким, и руки, лежавшие на груди, слегка дрожали.
— Борь, — позвал он тихо, словно их могли услышать за окном, — спишь?
— Без задних ног.
Антон помолчал. Говорить об исчезнувшей карточке не имело смысла, только зря травить душу. Он должен был оставить ее на базе вместе с документами. Забыл. Теперь лучше не думать о последствиях. Спросил внезапно осипшим голосом:
— Что делать будем?
— Бегать. Из угла в угол. Или биться головой об стенку… — И, помолчав, чуть тише добавил: — Извини, нервы…
Вот как. Стало быть, Боря тоже не без нервов. И снова эта бесшабашная мысль, рождавшая беспричинное, невесть откуда взявшееся облегчение, что все обойдется. Словно открылся внутри некий тайничок, куда и тяжко лезть, а придется, иного выхода нет… Согласишься, а тебя сочтут за предателя. Да еще это фото… Ах, все-таки было в этом до соблазна легком решении нечто нечистое, о чем не хотелось думать.
Былое… Институтские денечки, радости, печали, даже Клавкина «измена» их детской дружбе, — все это было далеко-далеко, в ином мире, куда уже нет возврата.
Тонко зазвенело в ушах, погасли звезды, и он канул в забытье, как в трясину, над которой, всплывало сморщенное лицо с клыкастым ртом. От него исходила тихая ласка, в костлявой руке зажат нож.
