
Чем был сыт лейтенант, он не смог бы сказать, только знал одно: если сейчас не приляжет на четверть часа, то свалится.
— Кузьмин! — позвал он. — Пойдем пройдемся.
Они вышли во двор, и Гаврилов признался:
— Леня, выдохся я, оставляю за старшего, пойду, где-нибудь прилягу. Смотри, построже с ребятами…
— Пойдем, в кельи провожу…
— Хотел спросить, — Гаврилов расслабился, мысли путались, сбивались. — Хотел спросить, как ты решил, что эти, ну… в трапезной? Почему решил, что это трапезная?
— Бывал в монастырях до войны…
— А слышал, вы артистом до войны были?
— Не только, — усмехнулся Кузьмин, привык к его неожиданным переходам то на «вы», то на «ты». — Был и художником и певцом в оперетте…
— Я после войны тоже хочу в театре попробовать… — смущенно сознался Гаврилов.
— Дело…
— В школе в драмкружке был, во Дворец пионеров бегал, — продолжал он, — у нас старикан был, еще до революции в провинции играл… Замечательный старикан. Любил на стекле, на обыкновенном стекле, гримом цветы рисовать, а чтоб не смазались, он их клеем покрывал…
— Лаком, — поправил Кузьмин, — театральным лаком…
— Ну да, он так и говорил, я забыл… До чего спать охота!..
— Пришли уже.
Оставив командира в келье, Кузьмин пошел по коридорам, по двору, заглядывая во асе углы.
— Что ищешь, Леонид Васильич? — окликнул его Фомин.
— Ты, часом, какую-нибудь фанерину не видал тут? — спросил Кузьмин.
— Какую фанерину?
— Обыкновенную. Деревянную, белую… Мне нужен кусок фанеры, понял?
— Понял. Не видал. А на кой она вам?
— Для спросу…
Своим рассказом о чудаке-актере — художнике, преподававшем в драмкружке, Гаврилов подсказал ему идею.
В одной из комнат, похожей на канцелярию, нашел Кузьмин то, что искал. С одной из стен обои были сорваны, с другой свисали широкими полосами. Оторвав несколько полос, Кузьмин скрутил их в рулоны, по пути зашел к Савицкому, набрал из печи еще красных углей, ссыпал их в котелок и пошел к трапезной, размахивая котелком, из которого вился легкий сизый дымок, как из паникадила.
