
А он, как услышал, что я не какой-нибудь там заезжий индейский петух, а бесчиновная технарская сошка, так сразу, чувствую, приуныл. И высокомерная такая нотка у него в голосе появилась.
— Ешьте и пейте, герр Шульц, — говорит. — У вашей национальности не в обычае угощаться даже у друзей. Но у нас это принято, и коли вы прибыли в эти края и намерены здесь поселиться, то следует вам привыкать к здешнему обращению.
— Это, — отвечаю, — была бы недозволительная вольность с моей стороны.
— На то и вольности, — говорит, — чтобы их себе дозволять. Если мы будем ждать, пока нам их разрешат, то не дождемся.
— Это мудрые слова, — отвечаю. — Они достойны пера Гете!
Он расхохотался.
— Герр Шульц! Вы читаете Гете?
Чувствую: перегнул я и попал впросак. Надо срочно выправлять промах.
— Мой долг, — отвечаю, — читать творения государственный муш, которого светлейший герцог заксен-ваймарский приблизил к своей особе.
— Весьма достойное поведение, — говорит он. — Не смею надеяться, чтобы ваши русские коллеги брали с вас в том пример. Для этого надобно, чтобы государь приблизил к своей особе русского сочинителя, а этого не может быть. Сочинительство у нас не таково, чтобы составить великолепие или достоинство двора.
Обидно мне стало. Ест, пьет, причмокивает, в стресс меня вгоняет, да еще и сноб. Прикинул я, что у меня есть еще час-полтора, и говорю:
— Я не могу читать русские книги. Но имею красивый почерк, и один камарад давал мне переписать для одна особа ейне гедихьте господин Пушкин и очень похвально говорил про этот дихьтер.
— Да не может быть! — восклицает он. — И что же это было за стихотворение, не припомните?
— Там очень трудные слова, — отвечаю. — Но это про то, что он помнит чудное мм-ге-новенье.
Ну, что я могу еще из Пушкина помнить! Ни единая строка больше на ум нейдет. Какие-то отдельные слова мелькают и исчезают в левостороннем коловращении.
