
«Да, да! Представляешь, эта херова сноха захотела всю квартиру захапать!» — кричала бабка Аня голосом с хрипотцой, но не лишенным того своеобразного тембра, к которому невольно прислушиваешься и часто бессознательно находишь его убедительным. — «Так та Кирюху-то, что на пятом живет, позвала: мол, в ЖЭУ пошли, — а та давай орать! И по морде его! Да, да, по морде!»
Другая баба с тугим волосяным коконом на тыльной части головы понимающе поддакивала, цыкала и приговаривала, слегка шепелявя: «Вот ведь ведьма!» Ее называли кто Марьей Сергевной, кто Дарьей Петровной, но она никогда никого не поправляла, а только кивала в ответ и сахарно улыбалась, поэтому настоящего ее имени никто решительно не знал. Эта Марья-Дарья соглашалась со всяким, независимо от того, что ей говорили: скажут, Иван, дескать, — дурак, значит — дурак; скажут — умен, будет для нее умен. Очень многие любили эту сладенькую сочувствующую улыбку и находили в ней единственную поддержку и опору в жизни.
«А сколько, ох-ох, дочурка-то ее потерпела, Анна Васильевна, ох-ох-ох!» — причитала Дарья-Марья, доверительно глядя в глаза бабке Ане, и утирала пот, обильно выступавший на носу и верхней губе. «Да что дочурка! Вот хахаль ее — тот, что еврейчик — вот он-то получал! Да, да! Прямо по глазам, дура, хлестала! Да, да, по глазам!» Глубоким, отрывистым эхом отдавалась в темном подъезде эта громкая и содержательная беседа Марьи Петровны с бабкой Аней.
Павел Ефимович никак почему-то не хотел попадаться на глаза падким на словоблудие старухам, и попытался было быстро прошмыгнуть мимо них, поддерживая одной рукой за пазухой кота, уже окончательно предавшегося флегме.
