
Горбуша у меня славная, траву высокую добро берет, да и литовка, если где мелкую травку подкосить надобно, неплоха. Я вот тута, батюшка, – понизил голос Ефрем, – на носу зарубку сделал, чтоб не забыть сказывать тебе… – Морщинистой рукой он достал из-за пазухи «нос» – дощечку, на которой неграмотные люди обычно делали пометки. – Прибежал ко мне давеча ночью внучок сестрицы моей Авдотьи, знаешь его, смышленый такой, Ивашкой звать. Он с мальцами-то деревенскими Князев табун в ночном на лугах пасет, там, где Шексна из Белоозера исходит. Прибежал – ни жив, ни мертв, в чем душа. Дыханье-то перехватывает – ни слова молвить не может. Я его расспрошаю, а он – в слезы. Говорит, испужался очень. А чего – молчок. Отмахал немало, в темноте-то, да босиком. Через поля, там, где хлебушек наш северный, овес-благодетель, зреет, да где рядышком ржичка урожайная растет, а еще там, ну, как ея… – Ефрем с досады почесал за ухом. – Ну, запамятовал я, прости, отец родной, новая трава, недавно сеять стали…
– Гречиха, – подсказал Геласий.
– Ну, вот, она самая, – обрадовался старик. – Так ты рассуди сам, какова даль-то. Во! – Он взмахнул рукой, как бы показывая расстояние. – Ревет мой малец, так я ему молочка, хлеба краюшку – успокоился. Говорит, как солнце-то зашло вчерась, вечерю отслужили, туман по озеру потянулся и на поля пополз. Сам знаешь, туман в августе – овес почернеть может. Ребята у костра сидят, про то и говорят. Вдруг от леса – всполохи какие-то, сквозь туман видать. Подумали пожар, что ли. Коли лес горит – беда, жара-то постояла немалая. Ну, мальцы – они есть мальцы, все им надо. Побежали самые храбрые туда, поглядеть. И мой среди них. В кустарник-то сунулись, а за ним березняк и поляна, да знаешь, поди, там боровиков всегда много на Рождество матушки нашей Богородицы бывает. Таки вот, глядь, на поляне той – люди какие-то, в темных одеждах все, в колпаках на головах, на коленях стоят рядком, руки-то в молитве сложили, а кому молятся – не поймешь.