
Но ничего особенного не увидел, лишь почудились ему звуки – утробное ворчание, словно гром под землей ворочался, да металлический лязг…
Серый день тянулся медленно.
Вылезла из подполья бабушка, закрыла его, замаскировала половиком и табуретом, полежала немного на кровати, уставившись в потолок. Отдохнув, позвала внука, и они вдвоем стали потихоньку наводить порядок.
Дождь унялся, моросил уныло. Выглянувшая на улицу бабушка назвала его морготным. Попеняла, что дорога может раскиснуть, и автолавка тогда приедет лишь на следующей неделе. А хлеба уже нет, одни сухари остались, и сахар последний, и заварка вот-вот кончится…
Она говорила отстраненно, думая совсем о другом, но словно желая ворчанием своим успокоить и себя, и внука.
После запоздалого обеда они играли в карты. Бабушка пыталась шутить, а Вовка пытался улыбаться. Несколько раз хотел он спросить, кто же заперт в темном подполье. Но не решался.
И когда загремел над головой будильник, Вовка вздрогнул так, что выронил карты из рук. Они рассыпались по одеялу вверх картинками, бабушка внимательно на них посмотрела, покачала головой и велела внуку собираться.
Вовка одевался и думал, что, наверное, так же послушно и тихо одевались те люди из кино, которых потом фашисты сожгли в сарае.
Собрание завершилось быстро, но совсем не так, как думали старики…
Из слепого дома Анны Сергеевны вышли те самые люди, что били Вовкину бабушку. Один – пошире, с ружьем висящим поперек груди – спустился к построившимся старикам. Другой – повыше, с коротким автоматом под мышкой – остался на крыльце. У них обоих были колючие глаза, тяжелые подбородки и косые тонкие рты. Но Вовка не смотрел на их лица. Он смотрел на оружие.
Сыпал дождь и было довольно зябко. Старики стояли понурые, глядели в землю, не шевелились. Даже Дима-дурачок, опухший от побоев, окривевший, стоял смирно, навытяжку, лишь щеки надул…
