
Гуляли по набережной. День и вправду выдался дивный, в меру солнечный и даже по-летнему теплый, хотя и без жары. Желтый солнечный шар, повиснув на крестах Новоспасской церкви, мешал лазурь с золотом, тени стелил коврами, тряс послеполуденной мимолетной зыбью воздух. В серой воде пруда плавали облака, желтые листья и утки, каковые, впрочем, все больше у мостков собирались гомонливою кучей, хлопаньем крыльев да громким кряканьем требуя хлеба.
Хлеб бросали.
– Она… она сказала, что я слаб, что от меня в нашем деле… ну вы понимаете…
– Понимаю.
– Что от меня никакой пользы. Что батюшка мой – кровопийца и…
Филенька не глядел ни на уток, ни на таких же гомонливых, в одинаковом форменном оперении бонн и гувернанток, ни уж тем более на листья с облаками или солнце над церковью. Взгляд его был устремлен под ноги, точно Филенька боялся споткнуться.
– И я просил оказать доверие… требовал… а она… еще сказала, что я вас привел, а значит, как есть предатель, или будущий, или уже…
Замолчал, дернул шеей и руки под мышки сунул. Ох дурак, прямо-таки слов нет, какой дурак. Ему бы в церковь, свечку ставить, Господа да Пречистую благодарить, что сберегли от беды такой, а он сокрушается… доверие… велико доверие – людей поубивать и самому на эшафот.
– Разве ж это справедливо? – Филенька вдруг остановился, развернулся и, вцепившись в плечи, тряхнул. – Скажите, разве справедливо? Почему она со мною так?
– А потому, – захотелось ответить Фрол Савельичу, – что ты, Филенька, не просто революционер, а сын тайного советника, и разменивать фигуру этакую на мелочи никак нельзя. Тут иной случай надобен, а для начала – привязать тебя, оболтуса, покрепче. Закрутить, задурить, заморочить голову, чтоб по малейшему слову ее в омут с головою.
Хотел, да не сказал, попросил вместо этого:
– Расскажи о ней.
Думал, что откажет – из ревности ли, из опасенья, что выспрашивает Фрол Савельич не для собственных нужд, а для охранки, но нет, Филенька заговорил:
